Художник Илья Клейнер
О художнике | Работы | Фото | Видео | Отзывы | Библиотека | Обратная связь

Клейнер И.А. Колченогая

Что правда, то правда: на 20 сантиметров одна нога была короче другой. То ли от рождения, то ли от какого другого урона, но получила бабка Матвеевна сухотку еще сызмальства. С годами нога все более и более уменьшалась в кости, пока не приняла совсем неподобающий ей вид. Казалось, старуха не шла, но заваливалась в одну сторону, как бы вбивая в землю восклицательный знак своего присутствия. Заглазно все жители Старо-Мелково называли ее колченогой, а в глаза уважительно - Матвеевной. И было с чего.

А все началось еще с далекого 1941 года. Однажды, как утверждает молва, вечером под ударом сапога распахнулась дверь избы колченогой. На пороге стоял... Гитлер. Направив автомат на женщину, он заорал:
- Куры, яйки, млеко!

Матвеевна по первости так и оробела. Сам Гитлер собственной персоной: и челка на выпученных глазах, и усики, и рост небольшой, и голос хриплый, как у простуженного кобеля. Через мгновение, придя в себя, она грозно рекла:
- Не ори, супостат! Не испугалась! Когда в дом входишь, здороваться надо, раздолбай гребаный!
- Что есть раздолбай? - спрашивает ее фюрер.
- Раздолбай - это хрен моржовый с ушами, мать твою ети! А вот поздороваться мне с тобой надо.

С этими словами Матвеевна подкандыбала к Гитлеру, неожиданно схватила его руку своей огромной клешней и так сжала ее, что Адольф стал медленно сползать на пол. А Матвеевна все пуще и пуще сжимает его рыхлую ручонку. Не знал Гитлер, да и откуда ему знать, что эта женщина всю жизнь работала дояркой на скотном дворе и плела корзины да вешки. Силища же в пальцах у доярок невероятная - поди, подергай-ка за сиськи стадо коров два раза в день. Мужики в деревне, и те боялись здороваться за руку с колченогой. Вьется ужом Гитлер, с лица стал спадать, пятнами пошел. Завалился на пол, ножками сучит, а Матвеевна, знай, приговаривает:
- Я тебя не звала, я тебя не ждала. Сам пришел, вот и нашел. Напоследок такой пендель в задницу дала Гитлеру, что тот, не помня себя, вылетел во двор на карачках и огородами так и уполз до своих. На следующий день немцы отступили от Москвы.

Было ли то событие или не было - сейчас трудно разобрать. Времени-то сколько прошло с той поры - о-го-го. Когда же я об этом прошу рассказать саму Матвеевну, то она только улыбается и все шуточками отговаривается. Что до меня, то я верю. А почему бы и нет? Да и народ зря болтать не станет.

Была Матвеевна превеликой рассказчицей, точно сама Арина Родионовна, нянечка Пушкина. Бывало, как начнет своим неторопливым голосом сказы, так и уведет далеко за полночь. Жаль, что не вел я тогда записей. А ведь у нее что ни слово, то камушек драгоценный в искорках солнечных. Лет двадцать кряду останавливался я у нее на постой. Деревня прямо на берегу Волги растянулась, рыбалка была здесь отменная. И жерех тебе и щука, и сазан и судак, налим и лещ с подлещиками, не считая всякой мелочи, типа плотвы, ерша и красноперки. Бывало, встанешь где-нибудь в протоке на лодке-плоскодонке в камышах между островами, закинешь удочки и ждешь, когда мир очнется от ночного забвения, проявляя свой очищенный лик в прохладном зеркале воды. Где-то вдалеке скрипнет уключина, звякнет колодезная цепь, промычит корова, потянет запахом прошлогодней ботвы от костерка, прокричит петух, и через несколько мгновений весь видимый и невидимый окоем наполнится звуками пробуждающейся жизни. Разольется заря в полнеба, ударит первый луч огненного шара в поплавок, пробежит рябью ветерок по воде - жизнь зачалась. Красотища несказанная. В такие минуты кажется, что сам Боженька присел на краешек оранжевого неба и смотрит на тебя, не отрываясь.

Но еще была у меня превеликая охота повстречаться с Матвеевной и послушать ее речь, перемешанную с пословицами и поговорками, которые, как мне кажется, она сама и придумывала. И вот еще что. Почему-то ее слова странным образом рифмовались. Так например, она меня встречала всякий раз одной и той же фразой:
- Чадо не ведало, но приехало. Замылился в столице - приехал умыться.

Переступлю через порог, помолюсь на иконку в правом углу и к столу прямиком, рюкзак поставлю и жду, пока Матвеевна подойдет. Она же, скрывая радость, как бы незаинтересованно и отстраненно спрашивает:
- Ну, что, чадо, опять те надо? Все жалуешь старуху себе на проруху. Давай помогу, мешок разгребу.

И руками жилистыми, ветрами продубленными - шасть в рюкзак и вынимает весело, ну точно дитя малое, все его содержимое на стол. А привозил я ей печенье ванильное, пряники мятные, конфеты-подушечки. (Шоколад она не уважала - быстро тает во рту. Подушечки или ириски - другое дело. Разговоры говорить за чаем с одной конфеткой можно долго было). Случалось, что и кофточку или плат многоцветный прикуплю, а то и ситец на наволочки. Я знал, что пенсия у старухи была с воробьиный носок, и всякий незамысловатый прибыток шел в дело. Но пуще всего колченогая радовалась, когда я привозил куклу или матрешку. Может, оттого, что своих детей не было, то ли потому, что душа была незамутненная временем, но такого искреннего восторга я не встречал ни у кого. И ведь что удумала старая - каждой кукле имя давать, а когда наступали одинокие зимние вечера, она беседовала с ними, как с живыми существами. Каждая кукла для нее была символом какого-то странного, далекого и в то же время ближнего мира в его полуфантастическом масштабе.

Водку она называла "белым винцом", и когда выпивала рюмочку, то обязательно целовала донышко, торжественно перекрестясь.

Весь мир у нее был очеловечен, и любой предмет его, начиная от пенька замшелого в лесу и кончая трубой над крышей, имел душу. Кота она называла Чапаем, петуха - Императором, рябину под окном - боярыней бесстыжей, Волгу ласково Волгушкой, уборную за сараем - кабинетом. (Так и говорила: "Пойду в кабинет, подумаю, может что и надумаю"). Начальство колхозное она окрестила "мефистоплями".

А как Матвеевна пела - словами не передать! Она в песню входила, как входит истомленное жарой тело в прохладные воды, осторожно, с замиранием. Сначала как бы со стороны прислушивалась к каждому слову, к его настрою, а затем, закрыв глаза, полностью, всем своим махоньким существом погружалась в ее мелодию, и казалось в те волшебные мгновения, что не она поет песню, а песня исполняет ее. Песни бабки Матвеевны почему-то все были жалостливыми, со слезой:

Злой судьбы не знаю горше я,
На судьбу упала ноченька.
Снеговей, не вей порошею,
Не замай мово миленочка.

Закончив песню, отрешенно посмотрит заплаканным взором вокруг себя и пошлет вдогон первой жалости вторую, еще более пронзительную и щемительную:

На крылечке я сидела,
В сини звездочки глядела.
Все глядела и глядела,
Незаметно поседела.

Но были у старухи все-таки и такие песни, когда в канву незабвенной грусти вторгались острые, перченные словечки и даже "физиологизмы", делающие все содержание еще более образным, нарядным и неожиданным.

Не разгорается костер, не разгорается,
На том краю земли любимый мается.
Любимый мается, как в баньке веничек
На голых задницах шаловых девочек.

Шаловым девочкам любовь, что семечко,
У них такая жизнь, такое времечко.
Такое времечко, как сеть дырявая,
На кой мне жизнь така, така корявая.

– А хошь ешо одну прибаутку-незабудку? – подмигивает мне Матвеевна:

Однажды в студеную зимнюю пору
Коняка примерзла пипиской к забору.
Она и лягалась, она и брыкалась,
Коняка ушла, а пиписка осталась...

Коняка хохочет, коняка смеется...
А бедной кобыле чего остается?!
К забору пойти, поплотнее прижаться
И, вспомнив коняку, забору отдаться...

И разойдясь, как-то по-молодому, озорно, частушечным речитативом:

В штанах миленочка
Любовь топорщится,
Ой, Вовка, Вовочка
Как шибко......

И вдруг, прервав себя на полуслове, вся зарумянится, замашет руками, приговаривая: "Не вводи бабку в грех. Давай-ка, чадо, я лучше другую тебе заспеваю":

Распрягайте, хлопцы, коней,
Та лягайте спочивать.
А я пиду в сад зеленый,
В сад крыныченьку копать.

Со всей деревни шел стар и млад на голос Матвеевны. Не спеша, степенно входили в открытую дверь и с порога вступали на разные голоса в мелодию. И поднималась песнь в звездную роздымь, отражаясь от волжских берегов раскатным и протяжным эхом, и был тот звук могуч и раздолен, как сама русская душа:

Ой, да над полями, над лесами
Белый ангел пролетал.
Белый ангел белыми крылами
Белым снегом землю посыпал.

Принимая не последнюю роль в песне, я тайком наблюдал за Матвеевной, за ее лицом. А лицо, я вам скажу, было у нее необыкновенное. Изучая старинную византийскую икону, я всегда поражался огромным, миндалевидным глазам Божьей матери, ее тонкому, вытянутому овалу лица с едва заметной горбинкой на носу, целомудренным губам. У Матвеевны было точно такое же лицо, вернее не лицо, а библейский лик, но только с пронзительно голубыми очами, как будто их с рождения промыли северные ветра, настоянные на волжской волне. Больше таких живых образов я не встречал в жизни, да и навряд ли встречу.

А под утро, прихватив свой немудреный рыбацкий скарб, в сопровождении Императора и Чапая я выходил на рыбалку. Встанет мой разноцветный петух на нос лодки, переливается радугами - глаз не отвести. А Чапай, тот на корме, статуэткой черной застынет, даже ухом драным не поведет. Знает, стервец, первая рыбка всегда ему. Проплывают разные люди мимо нашей лодки и диву даются: всё они повидали на Волге, но чтобы такое - никогда. Еще бы больше люди пришли в удивление, когда бы увидели, как после неудачной подсечки сорвавшаяся рыба пыталась уйти на глубину, но не тут то было. С душераздирающим криком Чапай бросался в воду, хватал жертву и возвращался к лодке. Император же высший кайф ловил, когда долбил клювом кусок... пенопласта, который всякий раз я ему подкладывал. На банку с червями - ноль внимания, а вот подолбать белую синтетику - хлебом не корми. Возвращались мы с рыбалки где-то в 10 часов утра, когда солнце начинало припекать и клев прекращался. Впереди шествовали Чапай с Императором, за ними я с уловом. На крыльце ждала Матвеевна.

Рассказ о колченогой был бы неполным, если бы я опустил одну деталь. А все дело в том, что я к ней приезжал со своей очередной подругой. Человек я был в то время неженатый, известно, дело молодое - гуляй, Вася, не хочу. Но почему-то, неизвестно каким образом, старая определяла, что очередная моя дива - птица залетная и долго у меня не задержится. Бросит она всего лишь один острый взгляд на такую залетку, моментально что-то определит для себя и как командир солдату: "На чердак, на сеновал!"

А тут приезжаю со своей будущей женой. Было это в 1978 году, в августе месяце, за несколько дней до нашей свадьбы. Вышла Матвеевна на крыльцо, из-под руки посмотрела на нас несколько дольше обычного и так тихо, как вечерний ветерок на блюдечко с молоком, выдохнула:

– С этой горлицей - в горницу. – И расстелила пуховую постель в избе.

Сегодня нет в живых бабушки Матвеевны. Стоит ее крест в ковылях под березою на сельском кладбище. Птицы, снега и дожди проносятся над ее вечным покоем. Неиссякаемым потоком идут машины мимо ее дома на 128-м километре по трассе "Москва-Петербург", кричат чайки над Волгой. Жизнь продолжается. Но никогда я уже не услышу это родное и привычное:

– Чадо приехало.

И. Клейнер. 2010

Библиотека » На сквозняке эпох. Рассказы




Выставка работ
Портрет
Декор-стиль
Пейзаж
Кабо-Верде
Натюрморт
Мозаика
Жанровые
Тема любви
Love-art
Религия
Соц-арт
Различные жанры
Памяти Маркиша
Холокост
Книги
Улыбка заката
На сквозняке эпох
Поэмы, рассказы
Кто ты, Джуна?